Больше всего не люблю быть трезвым в пьяной компании. Но мне за ними уже не угнаться. Даже с текилой Дорогуши.
За быстрые воды уйдем до восхода,
За золотом гномьим из сказочных стран…
Вносят меня и входят гуськом. Последним — Горбач, попискивая в флейту. Спальня развороченная и страшная. Свет ночников веерами по потолку. Македонский сажает меня на кровать, а «уходящий караван» цепочкой кружит по комнате. Должно быть выискивая «пещеры и норы».
Распластавшись, в тарелке с бутербродами дрыхнет Нанетта. Вынимаю ее и нахожу уцелевший бутерброд, который съедаю. Остальные тарелки пусты. На моем любимом месте спит Слон в обнимку с каким-то красным шаром. При ближайшем рассмотрении — с нашим китайским фонариком.
Шумели деревья на склоне крутом,
И ветры стонали во мраке ночном…
Рыжий и Слепой вальсируют, натыкаясь на мебель, Горбач с флейтой старается поспеть за ними. Слепой громко считает: «Раз, два, три… Раз, два, три… Раз…» На каждом заключительном «раз» они застывают, а Горбач натыкается на них и тоже застревает.
— За девушек! — провозглашает Стервятник и задумчиво нюхает свой стакан. Что он там нюхает? Вроде бы, они уже вылакали все, что вокруг было жидкого. Догрызаю бутерброд. Я сварлив и сам себе неприятен.
Сфинкс плюхается рядом, подмигивает и доводит до моего сведения:
— Дракон есть существо мифическое… Белый же дракон является существом мифическим вдвойне, будучи впридачу к прочим своим качествам альбиносом, то есть патологией даже среди себе подобных.
— Увидел! — удивляюсь я. — Разглядел! В такой темноте!
— Я вижу все. Не потолок же белить ты туда взобрался.
Сидим и смотрим на остальных, которые потихоньку угасают. Кто-то хрипло и фальшиво поет с подоконника.
— А это чье? — спрашиваю я, приподнимая за ремешок незнакомый протез. — Вроде бы, здесь нет никого из этих…
— Это шутка, — мрачно сообщает Сфинкс. — Веселая шутка. Воровская шутка, можно сказать.
Больше ни о чем не спрашиваю. И вообще ложусь спать. Чувствуя себя неопрятным и пожилым, но выполнившим свой долг ответственным человеком. Долго не могу согреться, а когда наконец согреваюсь и засыпаю, меня почти сразу будит Черный, декламирующий Киплинга и стучащий кофеваркой о спинку кровати. Многие еще не спят, и кто-то пробует его утихомирить, а у остальных что-то в самом разгаре — то ли спор, то ли научный диспут — я засыпаю опять, не вдаваясь в подробности.
Второй раз, ближе к утру, меня будит жуткий гиеновый хохот, переходящий во всхлипывания. Кроме гиены все спят, и даже свет уже выключен.
В третий раз я просыпаюсь на рассвете непонятно от чего. Праздник давно закончился, в окна вползает серое утро. Вокруг лежат вповалку и сопят. Все тихо и спокойно, если не считать еле слышного подозрительного тиканья — той самой гадости, которая меня разбудила. Ищу на нюх, на слух — и нахожу. Чьи-то часы, притаившиеся в одеяльих складках. Осторожно снимаю их с руки, на которой они поселились. Свешиваюсь с кровати, нашариваю пустую бутылку, кладу часы на пол и крушу их донышком бутылки, как молотком. Очень скоро они перестают тикать.
Спящий на полу Черный приподнимается, сонно таращится на меня. Потом падает обратно. Сбрасываю на него чей-то свитер и зарываюсь в свое пропахшее краской гнездо.
...ИСПОВЕДЬ КРАСНОГО ДРАКОНА
«За грехи свои надо расплачиваться».
Это вдолбил в меня мой дед, мой сумасшедший дед, который, я надеюсь, горит сейчас в аду, потому что если и правда есть на свете такое место, то оно для него и для таких, как он. Я проклял его всеми доступными мне проклятиями и это его подточило — совсем слегка, потому что он умел сопротивляться таким вещам, к тому же мы с ним были одной крови, рикошетом я получал часть своих проклятий обратно. Пусть горит, как газовая конфорка, разливая вокруг себя жар, он, не давший мне ни крупицы тепла…
Белая табличка на стене с непонятными буквами и склоненные головы, пять десятков бритых голов, шепот молений и заклятий… и «…три их лимонным соком, черт тебя подери, три, пока не устанут руки, потому что разве бывают ангелы, покрытые веснушками с головы до ног? Нет, не бывают, и ты покрылся ими мне назло, уж я-то знаю!» Поэтому ни солнечного лучика, только тьма зашторенных комнат, и, может быть, они и вправду появлялись назло ему там, где им не полагалось быть, рассыпались по коже, не видевшей солнца, ободранной лимонным соком. Белая тога, забрызганная лимоном, засохший венок из ромашек с белой серединкой и «…сотвори же нам чудо, сотвори его!» Чудеса, которые не были чудесами, и лак на ногтях, и цветные линзы, от которых слезились глаза. Но «…не может же ангел не быть, мать вашу, синеглазым!» Он ругался, как матрос, когда его не слышали возлюбленные сыны и дщери. Стоило уйти последнему, лицемерная святость летела в мусорное ведро, и чудовищный старикашка садился поглощать свой обед из трех рыбных блюд. Венок набекрень и тонкие рыбьи кости, извлекаемые из чавкающего отверстия. Он никогда не пользовался салфетками. Никогда. «Потому что это излишество, не подобающее божьему человеку, запомни, мой крылатый…» Вилки и ножи ему тоже не подобали. А мне не подобали ни стол, ни стулья, и вообще «ангелы не едят, хи-хи-хи, они сыты духом святым!» А проклятия ангелу подобают? Нет, конечно. Они бьют разрядами чистого тока, пронизывая тело до последнего волоска, вместо того, чтобы лететь к тому, кому предназначались. И только однажды… зачарованная рыбья кость сделала свое дело. Это было первое настоящее чудо, которое я сотворил: из ДОМА ОТЦА — большими буквами — перейдя в просто дом, который при желании можно было бы назвать материнским, вот только у меня ни разу ни возникло такого желания. Из дома — в дом, из ангела — в дебилы, потому что «…он даже не умеет читать, этот недоразвитый!» И «…за что нам, интересно, такое наказание?!» А чудеса их только пугали, они были им совсем не нужны. Кроме тех, что показывали по Ящику. Ящик был их богом, хотя они не склоняли перед ним голов и не шептали молитв, а просто смотрели сквозь прозрачные стекла очков, но результат был одинаков, что тут, что там, с той небольшой разницей, что там я был все-таки зачем-то нужен.