Дом, в котором... - Страница 28


К оглавлению

28

Спортсмен оглядел изнемогшую стаю:

— Слабаки, — прошептал он. — Какие же вы все слабаки…

Пышка зевнул, захлопнул тетрадь с наклейками спортивных автомобилей и спрятал ее под матрас.

— Вы как хотите, а я буду спать, — заявил он, отворачиваясь к стене. — Все равно эта штука на них свалится, даже если я этого не увижу.

— Предатель, — проворчал Сиамец Рекс.

— Сам, — ответил Пышка, не оборачиваясь.

Спортсмен вздохнул и пересчитал оставшихся на посту.

Четыре понурые фигуры в зеленых майках, болтали ногами каждая на своей кровати. Толстый Слон в углу сосал палец.

Поймав на себе взгляд Спортсмена, он вытащил палец изо рта и застенчиво улыбнулся:

— Еще нельзя пойти сделать пи-пи? — спросил он.

— Черт бы вас всех подрал! — не выдержал Спортсмен. — Не можете и часу вытерпеть без туалета! Одному — писать, другому — ноги мыть, третьему — цветок поливать. Какая вы стая? Вы — сборище древних сонь! Вам бы только жрать, дрыхнуть и писать вовремя!

Слон налился красным, завздыхал и заплакал. Сиамец Макс тут же проснулся. Слон рыдал. Макс посмотрел на брата. Рекс соскочил с кровати, прохромал к Слону и обнял его пухлые плечи:

— Ну-ну, малыш… не реви. Все будет хорошо.

— Я хочу пи-пи, — прорыдал Слон. — А он не пускает.

— Сейчас пустит, — пообещал Сиамец, грозно кося на Спортсмена желтым глазом, — сейчас он так пустит, как ему и не снилось!

Горбач, тихо лежавший на верхней полке, вдруг вскочил.

— Надоело! — закричал он, запуская в стоявший на двери таз ботинком.

С потоками воды и жестяным грохотом, таз обрушился на пол. От испуга Слон замолчал. Плакса истерично хихикнул и поджал босые ноги. По паркету растекалось озеро.

ВО ДВОРЕ

Горбач играл на флейте, двор слушал. Он играл совсем тихо, для себя. Ветер кругами носил листья, они останавливались попадая в лужи, там кончался их танец, и кончалось все. Размокнут и превратятся в грязь. Как и люди.

Тише, еще тише… Тонкие пальцы бегают по дыркам, и ветер швыряет листья в лицо, а монетки в заднем кармане врезаются в тело, и мерзнут голые лодыжки, покрываясь гусиной кожей. Хорошо, когда есть кусок поющего дерева. Успокаивающий, убаюкивающий, но только когда ты сам этого захочешь.

Лист застрял у его ноги. Потом еще один. Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы — садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком. Он представил себя деревочеловеком и засмеялся. Половинкой лица. Красный свитер с заплатками на локтях пропускал холод сквозь облысевшую шерсть. И кололся. Под ним не было майки — это наказание Горбач придумал себе сам. За все свои проступки, настоящие и вымышленные, он наказывал себя сам. И очень редко отменял наказания. Он был суров к своей коже, к своим рукам и ногам, к своим страхам и фантазиям. Колючий свитер искупал позор страха перед ночью. Страха, который заставлял его укутываться в одеяло с головой, не оставляя ни малейшей лазейки для кого-то, кто приходит в темноте. Страха, который не давал ему пить перед сном, чтобы потом не мучиться, борясь с желанием пойти в туалет. Страха, о котором не знал никто, потому что его носитель спал на верхней койке, и снизу его не было видно.

И все равно он стыдился его. Боролся с ним каждую ночь, проигрывал и наказывал себя за проигрыш. Так он поступал всегда, сколько себя помнил. Это была игра, в которую он играл сам с собой, завоевывая каждую ступень взросления долгими истязаниями, которым подвергал свое тело. Простаивая на коленях в холодных уборных, отсчитывая себе щелчки, приседая по сто раз, отказываясь от десерта. И все его победы пахли поражением. Побеждая, он побеждал лишь часть себя, внутри оставаясь прежним.

Он боролся с застенчивостью — грубыми шутками, с нелюбовью к дракам — тем, что первым в них ввязывался, со страхом перед смертью — мыслями о ней. Но все это — забитое, загнанное внутрь — жило в нем и дышало его воздухом. Он был застенчив и груб, тих и шумен, он скрывал свои достоинства и выставлял недостатки, он прятался под одеяло и молился перед сном: «Боже, не дай мне умереть!» — и рисковал, бросаясь на заведомо сильного.

У него были стихи, зашифрованные на обоях рядом с подушкой, он соскребал их, когда надоедали. У него была флейта — подарок хорошего человека — он прятал ее в щель между матрасом и стеной. У него была ворона, он воровал для нее еду на кухне. У него были мотки шерсти, он вязал из них красивые свитера.

Он родился шестипалым и горбатым, уродливым, как обезьяний детеныш. В десять лет он был угрюмым и большеротым, с вечно расквашенными губами, с огромными лапами, которые рушили все вокруг. В семнадцать стал тоньше, тише и спокойнее. Лицо его было лицом взрослого, брови срастались над переносицей, густая грива цвета вороньих перьев росла вширь, как колючий куст. Он был равнодушен к еде и неряшлив в одежде, носил под ногтями траур и подолгу не менял носков. Он стеснялся своего горба и угрей на носу, стеснялся, что еще не бреется, и курил трубку, чтобы выглядеть старше. Втайне он читал душещипательные романы и сочинял стихи, в которых герой умирал долгой и мучительной смертью. Диккенса он прятал под подушкой.

Он любил Дом, никогда не знал другого дома и родителей, он вырос одним из многих и умел уходить в себя, когда хотел быть один. На флейте он лучше всего играл, когда его никто не слышал. Все получалась сразу — любая мелодия — словно их вдувал во флейту ветер. В лучших местах он жалел, что его никто не слышит, но знал, что будь рядом слушатель, так хорошо бы не получилось. В Доме горбатых называли Ангелами, подразумевая сложенные крылья, и это была одна из немногих ласковых кличек, которые Дом давал своим детям.

28