— Ничего не понимаю, — говорю я. — Какие-то вирусные кактусы…
Македонский заглядывает в тетрадь.
— Это почерк Стервятника, — объясняет он. — Наверное, вчера ему твой дневник подвернулся, он и записал в него кое-что на память. Тебе это очень неприятно?
Я с ужасом перелистываю страницы. Одну, вторую, третью…
«Исходя из всего вышесказанного, можно сделать вывод о необъяснимой с точки зрения официальной медицины избирательности данного заболевания, поражающего в первую очередь лиц, не приспособленных к полноценному существованию в рамках социума, в данном конкретном случае обозначаемом спорным термином „Наружность“».
«Дорогой Курильщик, Табаки предложил мне записать что-нибудь в эту тетрадь тебе на память. Я не очень представляю, что именно пишут на память…»
«Глохидии легко обламываются и проникают под кожу, вызывая зуд. Нежные белые колючки некоторых маммилярий и серебристые волосы старичков цефалоцереусов…»
— Тут, по-моему, отметился каждый, — с горечью говорю я. — Теперь это не дневник, а памятный альбом.
Перелистываю тетрадь до чистых страниц и замечаю какие-то проколотости, похожие на тянущиеся друг за другом многоточия.
— А в конце его еще кто-то искусал, — говорю я. — Хотя, нет. В самом конце его жевал Толстый.
Македонский присматривается и проводит по дырочкам пальцем.
— Это шрифтом Брайля, — объясняет он. — Слепой что-то написал. У него есть такой тупой гвоздь…
— Ага, — киваю я. — Памятное письмо. Я прочту его на старости лет, когда совсем ослепну и научусь читать по Брайлю. Совсем здорово!
Македонский вздыхает.
— Слушай, давай я дам тебе другую тетрадь? Почти такую же. Все равно Толстый и переплет тоже попортил.
— Не надо мне другую тетрадь. Как-нибудь обойдусь, — говорю я. — Ты извини, что я разворчался. Ты-то здесь совершенно ни при чем.
Он пожимает плечами.
— Смотри. А то можно еще положить под стопку книг. Страницы немного расправятся.
Македонский приносит клей, и мы кое-как приводим в порядок ободранный переплет. Потом кладем на тетрадь все книги, сколько их имеется в спальне. Потом Македонский заваривает чай. Пить чай в такую жару не особенно приятно. В Могильнике приносили охлажденный, со льдом, но Могильные привычки пора уже забыть.
Македонский показывает мне мешочек Толстого. Это совсем детский рюкзачок, набитый катышками жеваной бумаги.
— Подкормка для костра, — говорит Македонский. — Он уже давно их собирает.
А потом он говорит, что мне, пожалуй, стоит вырвать из дневника ту страницу, на которой отметился Слепой.
— Зачем? — спрашиваю я. — Она не страшнее тех, где писал Табаки.
— Но ты же не знаешь, что именно он написал, — настаивает Македонский. — И для кого.
— Что значит — для кого?
Македонский смотрит сквозь меня. Куда-то в переносицу. Пожимает плечами.
— Мало ли…
От его намеков мне делается жарко.
— Разве кто-нибудь в Доме умеет читать по Брайлю?
Он опять пожимает плечами.
— Кое-кто умеет. Ральф, например, — и дипломатично отводит взгляд.
Я молчу. В спальне душно. Солнце плавит оконные стекла. Македонский не смотрит на меня, а я не смотрю на него. Я знаю, чего стыжусь я, но мне непонятно, чего стыдится он. Отчего выглядит таким виноватым.
— Спасибо, — говорю я. — Я так и сделаю. Вырву эти страницы.
Он молча кивает.
В Доме, на первый взгляд, ничего не изменилось. Подъемы и отбои как не соблюдались, так и не соблюдаются. Ночью стая увлеченно обсуждала каких-то «Иерихончиков», которые «возвестят конец», а под утро Табаки разбудил всех, крича: «Вот он, я его поймал!» Когда включили свет, он сидел под столом с фонариком, а вокруг валялись осколки цветочного горшка.
Русалка ткет ковер или что-то вроде ковра. По цвету он похож на шахматную доску. Перед сном это вязание вешается на стену, и Русалка спит под ним. По ее словам, такая паутина защищает от плохих снов, а по словам Сфинкса, она, наоборот, крадет сны и запутывает их в нерасплетаемые клубки.
Горбач по-прежнему живет на дубе. А Лэри ночует на первом. Логи создали на первом что-то вроде палаточного городка и «держатся наготове». То есть целыми днями обсуждают свои перочинные ножи и разрисовывают окрестные стены.
О выпуске никто не говорит, но часто упоминают какой-то автобус.
…«когда мы будем в автобусе», или «когда он приедет за нами», или что-нибудь про жизнь на колесах. Я так и не понял, что это за автобус и существует ли он на самом деле. Возможно, это такой оборот речи, чтобы не упоминать лишний раз Наружность.
С того времени, как я не оценил его коллекцию по достоинству, Табаки называет меня или «дитя», или «эта молодежь».
Иерихончики — это такие маленькие существа, которые не видны при электрическом свете, а солнца боятся, так что обнаружить их практически невозможно. С каждым днем в Доме их все больше, а перед самым выпуском они соберутся в огромном количестве и начнут вопить как резаные. Тут-то всем нам и конец придет — потому что Дом, понятное дело, рухнет.
Табаки. «Объяснения прописных истин любопытствующей молодежи».
Сегодня в Кофейнике я спросил висящего на стойке Рыжего, что означает его татуировка. Он был без майки, и я увидел у него на груди изображение человека с собачьей головой. Хотел завести то, что Табаки называет светской беседой, и как всегда влип. Он сказал, что это Бог мертвых Анубис. «Скажем прямо, покровитель покойничков».