— Ну вот, — сообщает он, вскарабкавшись к нам, — Габи вопит на всех углах, что забеременела, можете себе такое вообразить?
— Естественно, от Слепого, — Рыжая не кажется особо заинтересованной.
— А вот и нет! Этого она не говорила. Никаких «Да здравствует юный дофин!» — ничего подобного. Якобы от Рыжего или от Викинга, в общем, что-то неопределенное, с уклоном в Крысиную тему.
— Врет, — угрюмо констатирует Рыжая и, отбросив сигарету, идет к ящику Толстого. Выуживает его оттуда, сонного, сажает за спину и, согнувшись под его тяжестью, выходит. Толстый спросонья курлычет что-то невразумительное, но в целом выглядит довольным.
— Эй, куда неразумного? — изумляется Шакал.
— Гулять, — отвечает Рыжая уже из-за двери, потом хлопает коридорная дверь, и становится тихо.
— Ну вот, — вздыхает Шакал. — Так хорошо сидели…
Сидели мы совсем не хорошо, но запасы оптимизма Табаки неистощимы, и никто не намерен с ним спорить.
— Несуразное существо, — говорит Курильщик. Может, чтобы ему возразили. Или просто чтобы что-то сказать.
— Кто? Рыжая? — удивляется Табаки. — Почему?
— Так. Чего-то в ней не хватает. И даже очень многого.
Табаки крутит плашку радионастройки на магнитофоне.
— Знал бы ты, как многого не хватает тебе самому, был бы молчаливее, но раз уж ты не молчун, давай договаривай.
Курильщик не упускает возможность высказаться.
— Она резкая, — говорит он. — Грубая. Неженственная. То, как она себя ведет, хорошо для двенадцатилетней, а ей давно уже не двенадцать.
— Ого! — Горбач свешивается со своей кровати, прислушиваясь, и, по-видимому, ободренный его вниманием, Курильщик добавляет:
— И еще она неряха. Совсем безнадежная.
— Ай, ай, ай, — Табаки раскачивается, выпятив губы, как нервничающий шимпанзе. — Ты сам-то слышишь, что ты несешь, Курильщик?
— Она ночует в комнате с шестью парнями и разгуливает по ванной комнате голышом, не запирая дверь, и вроде бы она спит с Лордом, но не удивлюсь, если и со Слепым, а может, и еще с кем-нибудь…
Горбач швыряет в Курильщика подушкой, а Табаки тут же на нее запрыгивает и приминает, яростно урча, словно хочет раздавить Курильщика в лепешку. Утрамбовав его как следует, он приподнимает подушку, и, убедившись, что Курильщик дышит, быстро накрывает его опять. Пока они затыкают Курильщика таким диковинным способом, я ловлю образ Рыжей, так потрясший и разозливший его. Высверком — тощая, мальчишеская фигурка. Обтянутые розовой кожей ребра под темными сосками, красный кустик лобковых волос, ноги, руки и почти ничего между ними. Она смотрит на меня, вернее, на Курильщика, вывернув руку, где пониже локтя алеет какая-то болячка, смотрит отрешенно, без малейшего интереса, и облизывает ее. Потом медленно опускает руку и, не пытаясь прикрыться, исчезает в душевой кабинке. Ее переход туда отпечатывается на сетчатке Курильщика покадрово, сотней узких, наползающих друг на друга снимков. Вот что заставило его так мучительно краснеть. Я понимаю, обижен он не тем, что увидел, а реакцией, точнее, отсутствием реакции на свое появление. Это действительно неприятно, когда на тебя смотрят, как на пустое место, не видя. Такое выведет из равновесия и более спокойного человека.
— Она — как животное, — говорит Курильщик, сняв с себя подушку. — Как бесстыжая обезьяна.
— Кошмар, — возмущается Табаки. — Мы напрасно старались, Горбач. Он неисправим. Его можно только убить.
— Его забирают в субботу, — напоминает Горбач сверху. — Не забывай.
— Только этой мыслью и живу. Этой — и еще несколькими. Столь же отрадными, — Табаки смотрит вверх и жалобно спрашивает:
— Какое его собачье дело, с кем она спит, скажи на милость, если даже Лорд этим не интересуется?
— А вот такой он склочный тип, — отвечает Горбач и убирает голову.
Курильщик лежит, обняв подушку Горбача. Узкие кадры с голой удаляющейся девушкой стремительно падают перед ним, один на другой. Последний — захлопнувшаяся дверь душевой кабинки.
Я ухожу во двор искать Рыжую.
В месте, где сходятся стены двух корпусов, есть закуток, поросший сорняками. В начале лета крапивы здесь по колено, и мусор становится невидим. Самое якобы уединенное место в Доме, потому что на обеих стенах нет окон.
Они там. Сидят перед костерком, который Рыжая разожгла на старом месте — черном, обугленном участке, обложенном камнями. Старшие всегда разводили здесь костры. Раньше это место было чище — здесь валялись лежаки и ящики, использовавшиеся вместо стульев. Теперь ничего не видно. Может, их давно сожгли.
Толстый сидит на куртке Рыжей и смотрит в огонь. Тихо гудит, вздрагивая от треска занимающихся веток, и хватает себя за щеки. Такой забавный дамский жест то ли ужаса, то ли восторга. Рыжая шепчет ему что-то, чего я не могу расслышать. Я подхожу и сажусь рядом с ними. Она продолжает говорить, не обращая на меня внимания:
— Надо было суметь пристроиться где-нибудь на задах, так, чтобы не прогнали, и смотреть. Тут главное было смотреть, не слушая. Потому что они пели и играли на гитарах, пекли картошку и все такое, но это только отвлекало, вся эта романтичная чушь, когда куча народу хочет доказать самим себе, что классно проводит время. А я просто ужасно любила смотреть на огонь. Один раз кто-то выхватил из костра ветку и написал ее тлеющим концом что-то на стене. Меня это просто ослепило. Слово, которое осыпалось огнем. Горящие буквы… Божьи письмена. На следующий день от них остались только черные буквы обыкновенного ругательства и полоса сажи, но все равно это было чудом, и я это видела…