— Извини, Черный, — я с трудом сдерживаю смех, — пойми меня правильно, я так давно не слышал вот этого: «Любимчик Лося». Как вспомню, сколько крови мне попортила эта характеристика. Честное слово, никогда не думал, что я его любимчик. И что это так бросалось в глаза.
— Ты, может, и не думал.
Черный очень красен, что выглядит угрожающе, хотя и привычнее, чем его новообретенное вожацкое хладнокровие. Я весь в ожидании взрыва, поэтому мне трудно вслушиваться в то, что он говорит.
— …как только сошли с автобуса. Он поджидал нас во дворе, в сторонке. Собрал вокруг себя, рассказал о тебе, велел тебя не трогать и помогать во всем.
— Что-о-о?! — меня подбрасывает на сиденье, как будто через него пропустили заряд электричества. — Неправда! — кричу я, глядя на них сверху вниз. — Не было этого! Не могло быть!
Горбач дергает меня за рукав.
— Эй, ты чего? Акула смотрит. Садись!
Я приседаю рядом с его стулом, и он шепчет мне в ухо, скашивая глаз в сторону сцены:
— Все так и было, как сказал Черный. Правда. Я тоже там стоял, когда он это сказал.
— Ты никогда не говорил мне об этом!
— В задних рядах! — гремит над нами Акулий глас. — Прекратить копошение!
Я опускаюсь на стул, стараясь выглядеть спокойным. Горбач тянет шею, весь воплощенное внимание к происходящему за десять рядов.
— А зачем? — шепчет он, не разжимая губ. — Какое это имеет значение?
— Ты был первым новичком, которому нам было велено помогать, — не успокаивается Черный. — Мы и так помогали друг другу, чем могли, кто больше, кто меньше. Но до тебя нам почему-то никогда не говорилось, что мы «должны» это делать.
— Черт, — говорю я, — он что, идиотом был?
При слове «идиот» Черного с Горбачом перекашивает. Горбач говорит: «Полегче, Сфинкс!» — а Черный молчит, но так выразительно, что я понимаю — мало того, что я любимчик, я — любимчик, не ценящий своего счастья и попирающий святое. Мне нужно время, чтобы справиться с комплексом Иосифа, стоящего поперек горла своим братьям, который эти двое умудрились мне навязать, и для того, чтобы осознать, что мерзкий белобрысый подросток, который помнится мне высоким, как башня, мускулистым и абсолютно не нуждающимся ни в чьей любви существом, был способен на муки ревности. Он и другие. Он и независимый одиночка Горбач. Он и, наверное, Пышка-Соломон, которого уже нет в Доме. Все они.
Мне нужно время, чтобы посмотреть на них издалека, понять, пожалеть и простить. Поэтому я растягиваю для себя это время, торможу его, стирая мысленно их портреты в альбоме детских воспоминаний, давая им возможность проявиться заново. Я понимаю, что здесь и сейчас времени на это не хватит, что это слишком долгая работа, которую не проделать за несколько минут. Еще я понимаю, что только что обидел и Горбача, и Черного, и что мне повезло, что рядом сидели они, а не Слепой.
— Хорошую услугу оказал Лось своему любимчику, — пробую улыбнуться я. — Врагу не пожелаешь.
— Да брось ты, — морщится Горбач. — Оставь его в покое. Все это было давно, и давно закончилось. Смешно говорить об этом сейчас.
— Если бы закончилось, мы бы не говорили, — угрюмо возражает Черный. — Ты посмотри на Сфинкса — где там чего закончилось? По нему, так все еще только начинается. Бесится, как будто его только вчера отлупили. Любой из нас удавился бы за то, чтобы побыть на его месте. А он бесится!
Я как раз дохожу в перетряхивании наших детских портретов до Слепого и застываю в недоумении. Что такое ревность Слепого, мне приблизительно известно. Почему же я не видел ее проявлений тогда? Почему Черный, и даже Горбач, но не он?
— А Слепой присутствовал при том разговоре?
— Ох, господи! — Черный откидывается на спинку стула и скалит зубы. — Слепой! Насчет него можешь не беспокоиться. Богов не ревнуют. Это совершенно отдельная патология.
— Как-как ты сказал?
— Мы сейчас к чертям перессоримся, — тоскливо говорит Горбач. — Ладно вы, вам не привыкать, но я-то при чем? Давайте, я лучше отсяду.
Встряхиваю головой.
— Ты прав. Пора заканчивать с этим. Я отошел на свои несколько шагов и посмотрел оттуда. Спасибо, Черный. Это действительно полезно, хотя и несколько болезненно.
Дальше мы молчим.
Черный — мрачнее грозового облака, скрестив на груди лапищи, Горбач — взъерошенный и несчастный, как ворон, застигнутый врасплох птицеловом. Про себя мне думать не хочется, ни как я выгляжу, ни на что похож.
Воспитательница Крестная зачитывает какое-то расписание. Мне требуется несколько минут, чтобы разобрать, о чем идет речь, и все это время я борюсь с настигающим меня образом Лося. Раз в полугодие на общих собраниях он стоял там же, где сейчас стоит Крестная, и, улыбаясь одними глазами, делал короткие объявления, примерно такие же, как те, какие сейчас делает она. О чьих-то успехах и отставаниях, об улучшениях состояния здоровья, об очередности проведения медосмотров. Только в отличие от Крестной его всегда слушали, что бы он ни говорил. Всем залом. Почти не дыша. Потому что он был Ловцом Детских Душ по призванию. Можно было вырасти и освободиться, но даже давно ушедшие в Наружность унесли на себе следы его прикосновений и взглядов, и, как я подозреваю, носят их до сих пор. Имел ли такой человек право на ошибку? Меньше всего он, за которым следило столько тоскливых и жадных глаз. Он не имел права на ошибки, на любимчиков и на смерть.
Крестная зачитывает список тех, кому назначены витаминные инъекции. Длиннейший список тех, чья худоба выходит за рамки приличий. На этом собрание заканчивается. Мимо нас, громыхая стульями, проходят и проезжают выходящие, на сцене драпируют кафедру и зачем-то расчехленный экран, зал пустеет, и мы остаемся одни.